Антон Елин о единственной тайне священника Якунина
Умер Глеб Якунин. Инспектор по религиозным делам Глебски, как называли его мы в нашей детской околодиссидентской банде в конце восьмидесятых. Мы были детьми московских диссидентов — Большой Кит, самый умный среди нас, Дерга, сын врачей, и я.
Тогда, в 88 году, начитавшись Стругацких, мы были уверены, что весь мир — это закрытая комната, где произошло убийство. Там ворчала Кайса, сестра Кита, был Сневар и Олаф, тяжело дышал «унылый шалун» Симонэ (джазовый трубач, развлекавшийся с рюмкой) и вечно куда-то собирался Луарвик (рахитичного плана «отказник», которому на самом деле никто ни в чем не отказывал). Даже сенбернар Большого Кита откликался на кличку Лель.
Поэтому в нашем волшебном «Отеле «У погибшего альпиниста» не мог не появиться инспектор Глебски. И он появился.
Я хорошо помню одну из наших встреч. В Москве тогда открылись «Независимые общественные библиотеки» — диссидентские квартиры, из которых убиралась вся мебель, ставились стеллажи с тамиздатом и самиздатом, на кухонном столе возникала бутылка портвейна, а перед — «человек из регионов», который рассказывал взрослым о «положении в стране».
Квартиры регулярно накрывал КГБ, но таинственным образом они продолжали быть источником алкоголя и антикоммунизма, с той лишь разницей, что после обыска вместо 0,7 на стол ставилась трехлитровая банка с самогоном. Так было в Козицком, 5.
Между стеллажами в Козицком бродили только временно непьющие — то есть дети и священники.
Я тогда с безумными глазами бегал в библиотеку за Трушновичем, Околовичем, Редлихами и Рарами — хмурыми пещерными дядьками из НТС со страниц «Посева». Без залога книги и журналы на руки не давали, поэтому у папы я стащил роскошный французский альбом Марка Шагала.
И вот тут отец Глеб поймал меня между стеллажами и начал зудеть. «Если бы Шагал читал Редлиха с Трушновичем, его коровы не летали бы над Витебском, — начал он. — Понимаешь ли, ничто из публицистической трескотни не стоит «Падения Икара» и «Коровы с зонтиком». Ты видел «Корову с зонтиком»?»
Мне показалось странным, что такой серьезный человек, как отец Глеб Якунин, любит корову с выменем и синей мордой, из хвоста которой растут любовники. Это совершенно не вязалось с его имиджем.
Отец Глеб был человеком, который мог запросто сказать детям, что Деда Мороза нет, что борода его из ваты, а в мешке он носит только то, что купили в «Детском мире» родители, а Снегурочка — это вообще инспектор из детской комнаты милиции. Глеб, например, рассказывал, что Благодатный огонь в Иерусалиме сходит потому, что его зажигают зажигалкой, кажется, даже называл ее марку. А тут вдруг — корова.
Потом я понял. В Шагале он любил отсутствующего себя. Он никогда не был фантазером, даже его христианство было каким-то сводом «Правил работы с населением для правоохранительных органов». Он и был поэтому правозащитником — потому что не разделял «право» и «правило».
Мне рассказывали, как друзья отговаривали отца Глеба от публикации документов, изобличавших в первоиерархах штатных сотрудников КГБ с агентурными кличками. Бесполезно. Для Якунина не существовало Деда Мороза, он обязательно должен был схватить его за вату, разоблачить, обнажить его. Он не мог позволить человеку иметь тайну, хотя у 99 процентов людей вокруг такие тайны были.
Как и инспектор Глебски, Глеб Якунин не терпел подобного. И это было общим местом — правозащитники отказывали человеку во втором дне. А на фоне отсутствия чувства юмора все это превращалось в спойлерство, то есть преждевременное раскрытие важной сюжетной информации.
Отец Глеб и был таким спойлером. Это не плохо для политической системы. Но на кинофорумах спойлеров банят, а в жизни — отправляют на станцию Всесвятская в лагерь «Пермь-35».
Он мешал тем сильнее, чем больший туман напускали на себя Кремль и церковь, Якунину не было места в сакральном государстве и сакральной политике. Когда в Думе, куда его привел вот этот бесхитростный идеализм, его избивал Николай Лысенко, со всех сторон депутаты кричали — души его, Коля, рви рясу. Среди своих появился чужой. Отец Глеб Якунин. Оперуполномоченный религии.
А для нас, 13–14-летней шпаны, — инспектор Глебски. Ему никогда нельзя было говорить о том, что собираешься посмотреть или почитать, — он мог ляпнуть, что убийца — дворецкий. Но с ним было безопасно. Отец Глеб пару раз вытаскивал меня из кучи-малы на митингах Демократического Союза 1990 года, когда только его ряса могла остановить звероподобного омоновца, уже занесшего над нами резиновую дубину.
Отец Глеб никогда не рассказывал о своем детстве. Я думаю, потому, что рассказывать было нечего. В его детстве не летали по небу ни коровы, ни любовники — ни розовые, ни голубые. Я думаю, отсюда и любовь, как мне показалось, к еврею и баламуту Шагалу; Якунин мечтал парить, а получалось только ходить, причем, как назло, между кагэбэшниками в рясах, людьми, которым есть что скрывать.
Я не имею понятия, знал ли Глебски, что Шагал в парижской студии писал свои картины полностью голым. Одни говорят — потому что считал студию Эдемом, другие — потому что берег единственные штаны. Но уверен, что это понравилось бы отцу Глебу. Человеку, который срывал маски.
Единственная тайна отца Глеба заключалась в том, что у него не было тайн. Не было, и не должно было быть — ни у него, ни у других.
В этой одержимости честностью был определенный идеализм, даже фанатизм. А идеалисты сегодня уходят один за другим. Абрамкин, Новодворская, Пустынцев, Сендеров, Якунин. Прагматичная эпоха словно включила кварцевую лампу, а наш дом все больше напоминает хирургический кабинет.
Никто уже не бегает по Думе в фартуке с силиконовой грудью, не кадит кадилом, не пленяет разум и не жжет глаголом сердца. Оставшиеся сидят с хирургическими скальпелями и четко, без лишних эмоций препарируют большую страшную зеленую жабу, которая раньше была шагаловским стареющим львом.
…А альбом Шагала мне тогда пришлось отнести обратно домой, Якунин совсем меня застыдил, я со скрипом и с дико недовольным лицом поддался.
Большой Кит умер в середине девяностых, у него было осложнение на фоне алиментарной анемии, малокровия, умер от тоски сенбернар Кита Лель, Дергу родители увезли в Израиль, умер вчера Глебски. Я один остался в той закрытой комнате. Я даже не знаю, есть ли отсюда иной выход.